logoЖурнал нового мышления
СМЫСЛОВАЯ НАГРУЗКА

Жизнь в эпоху Дракона Как возможно написать произведение о терроре, находясь внутри террора? Опыт гения — Евгения Шварца

Как возможно написать произведение о терроре, находясь внутри террора? Опыт гения — Евгения Шварца

Каждая цитата из Евгения Шварца ложится на наше время так, как будто пьеса написана вчера. Слово «гений», ставшее расхожим, в его случае не является преувеличением. Историк литературы Наталья Громова рассказывает о горестной судьбе писателя, так и не отдавшего себе отчета в том, что сделал великое дело: заглянул в самую суть человека, низведенного террором до уровня счастливого и покорного раба.

Евгений Шварц. Фото: архив

Евгений Шварц. Фото: архив

30 ноября 1944 года в комитете искусств шло обсуждение пьесы Евгения Шварца «Дракон». Все обсуждающие были едины, что пьеса замечательная, что написана она изящно, смешно и талантливо. И что теперь, когда идет дедраконизация европейских государств, которые провели годы под фашистской властью, требуется именно такая пьеса! И пусть она идет во всех освобожденных государствах, чтобы обыватели, попавшие под власть Дракона, видели и знали, что их ждет.

Ведь они и сами теперь могут стать такими же, как жители сказочного шварцевского государства с дырявыми и убитыми душами. И вот теперь, когда идет Тегеранская конференция, нужно морально разгромить фашизм. Все абсолютно точно знали, что речь идет об их Драконе, о том фашизме.

Но все-таки то там, то здесь проскакивало какое-то смущенное недоумение, а не примут ли зрители или кто-то повыше эту пьесу неправильно? А точно ли это тот Дракон?

Николай Погодин один из первых поделился своими мучительными сомнениями:

Николай Погодин. Фото: Википедия

Николай Погодин. Фото: Википедия

цитата

«Есть какие-то вещи, которые вызывают ассоциации, может быть, ненужные. Государство есть государство и в особенности в такое острое время, и если автор задался такой страшно тяжелой, непосильной задачей, то, естественно, он здесь может где-то пускать пузыри. Эти пузыри видны каждому из нас. И эти пузыри могут толковаться как политически ненужные ассоциации…

Как в нашем театре, с нашей сцены люди, видевшие этот спектакль, будут его воспринимать, я не знаю, я не специалист. Я приветствовал что-то новое. Мы ничего не ставим, мы больше снимаем, чем ставим. Если бы мы сами не были в чем-то зашорены и не видели того, чего, может быть, и нет, то, может быть, я смотрел бы на это как на блестящее, вольное, свободное, замечательное сценическое произведение. Но, может быть, оно не своевременно. Я здесь ничего не понимаю, как многого не понимаю в нашей театральной жизни. Поэтому я уклоняюсь от подобных суждений».

Погодин боялся. И было чего бояться. Из сказочной пьесы буквально сквозило страшным приговором любому тоталитаризму, и даже автор не мог с этим ничего поделать.

Сама идея сказки вела автора туда же, куда она привела храброго Ланцелота. На сражение с Драконом.

Пьеса начиналась с того, что странствующий рыцарь, оказавшись в незнакомом городе, зашел в покинутый дом и обнаружил там кота в мрачном расположении духа. Они поговорили, и тут выяснилось, что отсутствующим хозяевам — архивариусу Шарлеманю и его дочери Эльзе — грозит беда. Наутро девушку должны по старой городской традиции отдать в жертву Дракону. Но у Шварца все самое удивительное в деталях. Когда Шарлемань и Эльза возвращаются, приветствуя гостя, они выглядят абсолютно спокойными. Они рассказывают путнику о красотах города, о том, что у них все очень хорошо устроено, о том, как Дракон помогает жителям кипятить воду в озере и это спасает их от холеры, как тому удается избавить город от цыган, которые бродят туда-сюда, не признавая государственности. А то, что он хочет забрать Эльзу, так ведь это так у них в городе принято, это просто такая традиция, которую нельзя нарушать.

В этой гениальной завязке пьесы, как в «Гамлете» или «Ревизоре», — все последующие смыслы сведены воедино.

Рабство и принятие страшного положения вещей уже в крови всех жителей города, которые находят в этом даже какое-то мазохистское удовольствие.

Сцена из спектакля «Дракон», 1962 год. Ленинградский государственный театр комедии. Фото: архив

Сцена из спектакля «Дракон», 1962 год. Ленинградский государственный театр комедии. Фото: архив

И несмотря на то что Шарлемань и Эльза — жертвы Дракона, они спешат объяснить и оправдать его жестокость. Ужасно не только, что они все рабы, но и то, что они все приняли раз и навсегда такое положение вещей. Они не желают и не хотят ничего менять. И главная драма этой истории не только в том, что Дракон хочет съесть девушку, а в том, что все жители этого города уже перестали быть людьми; у них почти уничтожена душа, а вместе с ней и чувство собственного достоинства.

Так Шварц заглянул в самую суть человека, низведенного террором до уровня счастливого и покорного раба. Но Шварц смотрел и в собственную душу, искалеченную годами сталинского террора. Прервав разговор о «Драконе», дадим слово самому Шварцу, который в своих дневниках в январе 1943 года, в то время, когда работал над пьесой, написал отчаянные и горькие слова:

цитата из дневников Шварца

«Бог поставил меня свидетелем многих бед. Видел я, как люди переставали быть людьми от страха. Видел, как погибали целые города. Видел, как убивали. Видел, как продавали. Видел, как ложь убила правду везде, даже в самой глубине человеческих душ. Лгали пьяные. Лгали в бреду. Лгали самим себе. Видел самое страшное — как люди научились забывать… Бог поставил меня свидетелем многих бед, но не дал мне силы. И поэтому я вышел из всех бед жизни. Но душа — искалечена. Я не боюсь смерти, но людей боюсь — вот в чем моя душевная болезнь. А кто стал бояться людей, тот уже не судья им и даже не свидетель в том Суде, который все же будет когда-нибудь. Когда начнется суд, бедный трус подумает: с моим терпением и молчанием я соучастник, а не свидетель и не судья. Когда-то молчал, потому что мне грозит смерть, как же я смею кричать теперь? И все, что он мог рассказать, погибнет. Неужели все, что я могу рассказать, — погибнет? Нет, если я поставлю себя в один ряд и с виновными, и с обвинителями и не буду судить и не буду свидетельствовать за или против, а вспоминать и, сдерживая трепет и страх, — говорить».

Как возможно было написать произведение о терроре, находясь внутри террора?

Создание пьесы «Дракон» в 1944 году — поступок такой же храбрости, как поступок разведчика, который, будучи в глубоком тылу, передает на волю самую опасную информацию.

Сцена из спектакля «Дракон», 1962 год. Ленинградский государственный театр комедии. Фото: архив

Сцена из спектакля «Дракон», 1962 год. Ленинградский государственный театр комедии. Фото: архив

Только риск Шварца быть разоблаченным «своими» был во сто раз сильнее. Тогда он отделался статьей в «Правде». «В статье С. Бородина «Вредная сказка» пьеса Шварца была названа «пасквилем на героическую освободительную борьбу народов с гитлеризмом». «Дракон — это палач народов, — писал Бородин. — Но как относятся к нему жители города, которых он угнетает? Тут-то и начинается беспардонная фантазия Шварца, которая выдает его с головой. Оказывается, жители в восторге от своего дракона. «Мы не жалуемся. Пока он здесь, ни один другой дракон не осмелится нас тронуть»… Народ предстает в виде безнадежно искалеченных эгоистических обывателей».

Конечно же, злобный критик оказался прав, почти все жители не только фашистской Германии, но и сталинского Советского Союза давно превратились в искалеченных обывателей. И Шварц поместил напуганных жителей, бесстыдных журналистов, писателей, разучившихся писать, министров (партийных деятелей), съедающих друг друга, охотников, зарабатывающих награды, военных, пугающихся окрика начальника, — множество современников в свои пьесы. Но они, конечно же, не узнали себя в этих героях.

цитаты из пьесы «Тень»
  • «Что вы! Ведь он чиновник особо важных дел. Вы разве не знаете, какая это страшная сила?.. Я знал человека необычайной храбрости. Он ходил с ножом на медведей, один раз даже пошел на льва с голыми руками — правда, с этой последней охоты он так и не вернулся. И вот этот человек упал в обморок, толкнув нечаянно тайного советника. Это особый страх».
  • «Молчать! Встать! Руки по швам!.. Ваш отказ показывает, что вы недостаточно уважаете всю нашу государственную систему. Тихо! Молчать! Под суд!»

Он сумел всех вместить в себя, принять в себя. Они, как это было ни тяжело Шварцу, стали частью его самого. Он, хотя и смеялся над ними, но и жалел, оплакивая их души.

Считал ли он себя лучше или выше своих современников, когда писал о них в своем дневнике?

«Я никого не предал, не клеветал, даже в самые трудные годы выгораживал, как мог, попавших в беду. Но это значок второй степени и только. Это не подвиг. И, перебирая свою жизнь, ни на чем я не мог успокоиться и порадоваться».

Рыцарь Ланцелот убивает непобедимого Дракона в середине пьесы. И после боя — израненный и больной — на время исчезает из города, предоставив освобожденных жителей самим себе. Как мы помним, дальше происходит нечто более печальное — оказывается, люди как были рабами, так ими и остались. Шварц пишет это во время войны; что будет дальше с Германией и ее жителями — ему неизвестно. Что произойдет в стране после падения нашего Дракона, он тоже еще не понимает. Но тем не менее его предвидение, сделанное в 1944 году, — абсолютно гениально. Людей изнутри освободить невозможно. На них можно только, по завещанию Доктора из «Тени», махнуть рукой или, следуя за Ученым, уйти из их проклятого города.

Но Шварц не покинет своих героев и не махнет на них рукой, он будет жалеть и пытаться исправить их до самого конца.

В 1934 году Шварц написал «Голого короля», которого никогда не ставили при его жизни. И это было не случайно. Несмотря на видимый антифашистский пафос, пьеса звучала как злой памфлет на любой тоталитарный режим. Неуверенный интеллигентный Шварц говорил во всеуслышание: «Вы слышите, народ безмолвствует!» А вокруг него уже вовсю шли аресты. Дом на набережной Грибоедова, где жили почти все ленинградские писатели, подвергся жесточайшим арестам.

цитата из дневников Шварца

«Начиная с весны [1937 года] разразилась гроза и пошла все кругом крушить, — писал Шварц, — и невозможно было понять, кого убьет следующий удар молнии. И никто не убегал и не прятался. Человек, знающий за собой вину, понимает, как вести себя: уголовник добывает подложный паспорт, бежит в другой город. А будущие враги народа, не двигаясь, ждали удара страшной антихристовой печати. Они чуяли кровь, как быки на бойне, чуяли, что печать «враг народа» пришибает без отбора, любого, — и стояли на месте, покорно, как быки, подставляя голову. Как бежать, не зная за собой вины? Как держаться на допросах? И люди гибли, как в бреду, признаваясь в неслыханных преступлениях: в шпионаже, в диверсиях, в терроре, во вредительстве. И исчезали без следа, а за ними высылали жен и детей, целые семьи. Нет, этого еще никто не переживал за всю свою жизнь, никто не засыпал и не просыпался с чувством невиданной, ни на что не похожей беды, обрушившейся на страну. Нет ничего более косного, чем быт. Мы жили внешне, как прежде. Устраивались вечера в Доме писателя. Мы ели и пили. И смеялись. По рабскому положению смеялись и над бедой всеобщей — а что мы еще могли сделать? Любовь оставалась любовью, жизнь — жизнью, но каждый миг был пропитан ужасом. И угрозой позора».

В конце 1941 года Евгения Львовича Шварца и его жену вывезли из блокадного Ленинграда в состоянии тяжелой дистрофии. Перед тем как улететь, Шварц сжег свои дневники, которые вел с 1926 года. В самолет нельзя было брать больше десяти килограммов, и в то же время «старая жизнь кончилась, жалеть не о чем». Однако он не мог не понимать, что, если погибнет, его тетради могут попасть в НКВД и навредить самым близким людям. Осенью 1941 года Ольга Берггольц зарыла свои дневники во дворе Невского проспекта, а Корней Чуковский перед отъездом в эвакуацию в Ташкент закопал дневники и знаменитую «Чуккокалу» во дворе своей дачи в Переделкино. Шварц же уничтожил все свои тетради, о чем потом сожалел.

Евгений Шварц. Фото: архив

Евгений Шварц. Фото: архив

Вера Кетлинская, с которой он часто дежурил во время бомбежек на крыше, вспоминала, что в какой-то момент абсолютно ясно увидела, как в нем угасает жизнь, и уговаривала его эвакуироваться. Он был таким опухшим и слабым, что еле передвигал ноги. Кетлинская же, будучи полной противоположностью Шварцу: секретарь парткома писательской организации, коммунистка, истово верящая всему, что транслирует власть, — безмерно уважала Евгения Львовича. После контузии во время Гражданской войны у него был тремор рук, пальцы плохо слушались. Тем не менее он одним из первых пришел на призывной пункт и записался добровольцем. Но так как Шварц не мог удержать в руках винтовку, то получил отвод медкомиссии. Каждый раз, когда Кетлинская уговаривала Шварца эвакуироваться, он отвечал: «Вера, я еще немножко продержусь». Отшучивался, говоря, что ему в мирной жизни никогда не удавалось так радикально похудеть. «Нет, правда, пожалуйста, будьте осторожны. Вы очень хороший человек, а именно таким чаще всего приходится плохо», — могла бы сказать ему очень партийная Вера Казимировна голосом Аннунциаты из «Тени».

«Кетлинская, — писал он в дневнике — жила в мире, сознательно упрощенном, отворачиваясь от фактов, закрывая то один, то другой глаз, подвешивалась за ноги к потолку, становилась на стол, чтобы видеть только то, что должно, но веровала, веровала с той энергией, что дается не всякому безумцу». Он горько иронизировал над ее способностью неуклонно колебаться с линией партии. И при этом ее уважал. Она осталась в блокадном Ленинграде и вела себя мужественнее многих мужчин, постоянно хлопотала об облегчении жизни писателей. «В каждом человеке есть что-то живое. Надо его за живое задеть — и все тут», — говорил Шварц голосом Ученого из «Тени».

Многие литераторы были так же, как Кетлинская, «подвешены за ноги к потолку», закрывая то один, то другой глаз, чтобы не видеть реальности.

Вспоминая страшное учреждение под названием Союз писателей, Шварц с нескрываемой горечью писал: «Сколько погибших друзей, сколько изуродованных душ, изуверских или идиотских мировоззрений, вывихнутых глаз, забитых грязью и кровью ушей. Собачья старость одних, неестественная моложавость других: им кажется, что они вот-вот выберутся из-под скалы и начнут работать. Кое-кто уцелел и даже приносил плоды, вызывая недоумение одних, раздражение других, тупую ненависть третьих». Портреты писателей из дневников, которые оставил нам Шварц, — это почти всегда истории талантливых, ярких, живых молодых людей, с которыми произошла необратимая трансформация. В 1940 году в спектакле «Тень» прозвучал его печальный диагноз многим своим современникам. Тем, кто получал награды и огромные гонорары на фоне происходящих бед. Тех, кто вывихнул и уже не мог вернуть свой дар обратно.

цитата из пьесы «Тень»

Ученый. А чем они больны?

Доктор. Сытость в острой форме внезапно овладевает даже достойными людьми. Человек честным путем заработал много денег. И вдруг у него появляется зловещий симптом: особый, беспокойный, голодный взгляд обеспеченного человека. Тут ему и конец. Отныне он бесплоден, слеп и жесток.

Ученый. А вы не пробовали объяснить им все?

Доктор. Вот от этого я и хотел вас предостеречь. Горе тому, кто попробует заставить их думать о чем-нибудь, кроме денег. Это их приводит в настоящее бешенство.

Так стоило их «задевать за живое»? Надо ли было что-то объяснять людям, которые живут в эпоху Дракона?

Завершающим аккордом жизни Шварца стал фильм «Дон Кихот» — знаменитая история странствующего рыцаря, над сценарием которой он работал с Григорием Козинцевым. Реплики Рыцаря печального образа стали своеобразным завещанием сказочника.

«Промедление нанесет ущерб всему человеческому роду… Не знаю, колдовство ли это или совесть, но каждую ночь зовут меня несчастные на помощь… Свобода, свобода — вот величайший дар, посланный нам небом! Ради свободы можно и должно рискнуть самой жизнью, а рабство и плен — худшее из несчастий».

15 января 1958 года Шварц умер.

Евгений Шварц. Фото: архив

Евгений Шварц. Фото: архив

Спустя десять лет его товарищ юности Вениамин Каверин обратился к нему с поразительнейшими словами:

Вениамин Каверин. Фото: Википедия

Вениамин Каверин. Фото: Википедия 

цитата

«Дорогой мой, как нам тебя не хватает! Твоей доброты и терпения! Твоего мужества и иронии! Твоего милосердия! Твоей уверенности, что в каждом человеке есть «что-то живое» и что надо только «задеть его за живое». Твоей скромности — ведь ты тихо и долго смеялся бы, если бы кому-нибудь пришла в голову мысль, что ты — великий писатель. А вот теперь то и дело слышишь, что твой «Дракон» — гениален. Твои выражения вошли в наш язык, и, повторяя вслед за Ланцелотом: «Вы думаете, это так просто — любить людей», — мы думаем, что подчас это действительно трудно. Многое изменилось к лучшему, очень многое, — иначе, без сомнения, передо мной не лежали бы на столе твои книги. И все же, читая твою «Тень», невольно вспоминаешь, что немало людоедов еще служит оценщиками в ломбардах и что «человека легче всего съесть, когда он болен или уехал отдыхать. Ведь тогда он сам не знает, кто его съел, и с ним можно сохранить прекраснейшие отношения». Ты знаешь, а ведь и я только теперь, перечитывая твои пьесы, понял, что тебе удалось. Ты развертывался медленно, неуверенно, прислушиваясь не к искусству литературного слова, а к точности и честности детского зрения. В «Голом короле» все голы, не только король — и улюлюкающий камергер, и марширующие фрейлины, и придворный поэт, который «просит то дачу, то домик, то корову». И крик толпы: «Дорогу ребенку!» — не только требование правды. Неподкупное детское зрение стало твоим знаменем, тем самым белым, длинным, развернувшимся, которое держит рыцарь на вершине замковой башни».

Читайте также

ДЕМИСТИФИКАЦИЯ

Двойная жизнь Ольги Берггольц Путь из комсомольского прошлого в трагические поэты