logoЖурнал нового мышления
ДЕМИСТИФИКАЦИЯ

Двойная жизнь Ольги Берггольц Путь из комсомольского прошлого в трагические поэты

Путь из комсомольского прошлого в трагические поэты

Наше общество не осудило прошлого, не покаялось в молчаливом соучастии в чудовищных преступлениях сталинского режима и послевоенного времени. Мы смирились со злом, и если бы не отдельные личности, которые восставали против лжи, борясь с личным страхом и наступая на прежние свои представления во имя будущего, то у нас не было бы настоящей истории сопротивления, надежды на возрождение. Поэт Ольга Берггольц — одна из них. Она оставила дневники такой пронзительной силы и сокрушительной откровенности, что дала возможность способным слышать надеж­ду на спасение.

Ольга Берггольц. Фотография из следственного дела 1938 года

Ольга Берггольц. Фотография из следственного дела 1938 года

«Сегодня Коля закопает эти мои дневники, — писала Ольга Берггольц 17 сентября 1941 года. — Все-таки в них много правды, несмотря на их ничтожность и мелкость. Если выживу — пригодятся, чтоб написать всю правду. О беспредельной вере в теорию, о жертвах во имя ее осуществления — казалось, что она осуществима. О том, как потом политика сожрала теорию, прикрываясь ее же знаменами, как шли годы немыслимой удушающей лжи. (Зенитки палят, но слабо, самолеты идут на очень большой высоте — несомненно, прямо над моей головою. Не страшно ничуть. «В меня не попадет, почему именно в меня, зачем я им».) Да, страшной лжи, годы мучительнейшего раздвоения всех мыслящих людей, которые были верны теории и видели, что на практике, в политике — все наоборот, и не могли, абсолютно не могли выступить против политики, поедающей теорию, и молчали, и мучились отчаянно, и голосовали за исключение людей, в чьей невиновности были убеждены, и лгали, лгали невольно, страшно, и боялись друг друга, и не щадили сил, и дико, отчаянно пытались верить».

Спасение дневников для нее было необходимо, чтобы свидетельствовать о своем времени, которое — она тогда с ясностью увидела — вызвало ее к жизни.

За несколько месяцев до начала войны — 23 марта 1941 года — Ольга Берггольц мучилась теми же мыслями: «Иудушка Головлев говорит накануне своего конца: «Но куда же всё делось? Где всё?» Страшный, наивный этот вопрос все чаще, все больше звучит во мне. Оглядываюсь на прошедшие годы и ужасаюсь. Не только за свою жизнь. Где всё? Куда оно проваливается, в чем исчезает, и главное — зачем, зачем?!»

Ольга Берггольц самый необычный пример советского поэта и советского человека, с ранних лет убежденного в правоте всего, что делает государство, сама ставшая символом блокадного сопротивления, но та же Ольга Берггольц, особенно в послевоенное время, внутренне сопротивлялась любому нажиму и все дальше отходила от попыток власти использовать себя в идеологических целях. Эта трансформация в ней шла долго и мучительно, но можно утверждать одно — главное размежевание с советской сталинской системой шло у Ольги Берггольц именно по линии противостояния лжи. И когда она понимала, что вынужденно участвует в общей фальшивой жизни, то испытывала огромные страдания, которые выражались в ее многолетнем алкоголизме.

Отсюда эти надрывные строки послевоенных лет: «На собранье целый день сидела — то голосовала, то лгала… Как я от тоски не поседела? Как я от стыда не померла?» Но вся эта внутренняя работа происходила в ней постепенно.

Борис Корнилов и Ольга Берггольц. Фото: архив

Борис Корнилов и Ольга Берггольц. Фото: архив

Поэтическая судьба Ольги Берггольц начинается в шестнадцать лет в литобъединении для рабочей молодежи «Смена», где собираются молодые поэты и писатели. Она пришла туда «с безумной робостью» в самом начале 1925 года. «В литгруппе «Смена» в меня влюбился один молодой поэт, Борис К., — вспоминала Берггольц. — Он был некрасив, невысок ростом, малокультурен, но стихийно, органически талантлив… Был очень настойчив, ревнив чудовищно, через год примерно после первого объяснения я стала его женой, ушла из дома». Они поженились в 1928 году, и первая книга стихов Корнилова «Молодость» была посвящена Ольге. В то время ее идейный выбор был абсолютно определенный — советская жизнь с энтузиазмом и верой в коммунизм.

У молодой пары родилась дочь Ирина, и между кормлениями Ольга бегала на лекции в Институт истории искусств. Борис пытался зарабатывать, учиться, но срывался, пил. В 1929 году его исключили из комсомола. Пути их очень скоро разошлись. В июне 1930-го, начиная новую тетрадку дневника, почти с первых же строк она заявляет: «Вот — развод с Борькой. О да, уже окончательный, рецидивов не будет. Правда, сейчас стало больнее, чем первое время, хочется написать ему ласковые слова, но сдерживаю себя, т.к. знаю, что это ни к чему. Да, я поступила правильно». Спустя годы в автобиографии Берггольц объясняла:

«Я разошлась с ним просто-таки по классическим канонам — отрывал от комсомола, ввергал в мещанство, сам «разлагался».

1930 год начинается с рокового постановления ЦК ВКП(б) «О темпе коллективизации и мерах помощи государства колхозному строительству». На ОГПУ возлагается организация так называемого раскулачивания. В столыпинских вагонах в Сибирь и на Крайний Север везут сотни тысяч раскулаченных крестьян с семьями. Едут миллионы трудолюбивых крестьян. Часть из них пополнит число рабов на стройках социализма, часть высылается в лагеря. Дорогу выдерживают только самые сильные. Умирают женщины и дети. Но это никого не останавливает. Летом 1930 года Ольга отправляется на преддипломную журналистскую практику в газету Владикавказского окружкома ВКП(б) «Власть труда». Объезжает города и аулы, пишет о ходе коллективизации. С тоской и нежностью вспоминает Корнилова, думает о далеком Коле Молчанове, о своем будущем: «Я должна, я буду писать настоящие, хорошие стихи!..» Для нее стихи — средство борьбы и строительства новой жизни.

…Вернувшись в Ленинград, Ольга добивается того, чтобы их вместе с Николаем Молчановым по распределению отправили в Казахстан корреспондентами газеты «Советская степь». В Казахстане идет массовая насильственная коллективизация. Через несколько лет Ольга напишет повесть «Журналисты». Там не будет даже намека на трагическую реальность, которая открылась ей в те дни. Тем не менее эта повесть сыграет страшную роль в жизни Берггольц. В конце тридцатых годов «Журналисты» будут фигурировать в ложных обвинениях в ее следственном деле.

Ольга Берггольц с корреспондентами газет на VIII Всеказахском съезде Советов. Алма-Ата, 1934. Фото: архив

Ольга Берггольц с корреспондентами газет на VIII Всеказахском съезде Советов. Алма-Ата, 1934. Фото: архив

Фактически со времени поездки в Казахстан Берггольц становится женой Николая Молчанова. Но долго она в Казахстане оставаться не могла и вскоре поспешила в Ленинград к своей маленькой дочери.

В письме к Молчанову от 23 сентября 1931 года Ольга в подробностях и не без гордости расскажет, что произошло с ней в те летние месяцы в Ленинграде. «Потом приехал Авербах… По приезде он сразу проявил максимум заинтересованности ко мне. Мы с ним сразу подружились. <…> Ну ладно, потом приезжает небезызвестный тебе Горький. Маршак тянет меня к нему насчет «Костров». Идем, долго говорим (больше я, чем Маршак). Спорим. Горький заинтересован, заражен. Пишет рассказ о Ленине, воззвание относительно «Костров». Колька, Горький до того милый, хороший парень, что я просто обалдела. Сидела с человеком, который написал «Клима Самгина», и чувствовала себя лучше, вернее, непринужденнее, чем с Авербахом». Связь с Леопольдом Авербахом — главой РАППа, родственником наркома НКВД Ягоды — сыграет в судьбе Ольги Берггольц роковую роль, когда он будет арестован и расстрелян, это отразится и на ее судьбе.

В сентябре 1936 года Ольгу назначают ответственным секретарем «Литературного Ленинграда», где она работает вплоть до ликвидации газеты в марте 1937 года. «В жизни — крутая перемена, — пишет она, — назначили зав­редакцией «Литературного Ленинграда». Это во всех отношениях паршиво. Отрыв от собственной работы, погружение в это подлое стойло — газету…» Здесь Ольга все больше чувствует себя настоящим партийным пропагандистом. Она объясняет, растолковывает, ведет и возглавляет. На многочисленных собраниях, в том числе и писательских, звучали сокрушительные заявления в адрес предполагаемых троцкистов: «Расстрелять как бешеных собак!» Тогда Ольга Берггольц была на стороне тех, кто призывал к расстрелу.

Ольга Берггольц и Николай Молчанов. Начало 1930-х. Фото: архив

Ольга Берггольц и Николай Молчанов. Начало 1930-х. Фото: архив

Вскоре в «Литературной газете» появилась статья «Авербаховские приспешники в Ленинграде». Героями ее стали Ольга Берггольц, Ефим Добин и Лев Левин. Незадолго до собрания, где ее исключили из Союза писателей, 9 мая 1937 года, Ольга записала в дневнике: «Если я доношу Степу (так она называла будущего ребенка.Н. Г.) — это будет чистой случайностью». Но самое унизительное для нее произошло 29 мая, когда состоялся разбор персонального дела с подробностями ее близких отношений с Авербахом.

Еще в июле 1937 года она записала в дневнике:

«10 июня 1937. На фоне того, что происходит кругом, — мое исключение, моя поломанная жизнь — только мелочь и закономерность. Когда падает огромная глыба — одна песчинка, увлеченная ею, — незаметна».

Берггольц была арестована в ночь с 13 на 14 декабря 1938 года под Ленинградом в Доме творчества как «участница троцкистско-зиновьевской организации» и доставлена в Шпалерку — тюрьму Большого дома (Большой дом — здание управления НКВД, потом КГБ, сейчас ФСБ в Ленинграде, на Литейном проспекте, 4. Ред.). В постановлении об аресте говорилось, что Ольга Берггольц входила в террористическую группу, готовившую террористические акты против руководителей ВКП(б) и советского правительства (т. Жданова и т. Ворошилова). Среди прочего у нее изъяли дневники.

Леопольд Авербах. Фото: Википедия

Леопольд Авербах. Фото: Википедия

Спустя год, вернувшись домой, Ольга запишет о своем следователе: «…я сначала сидела в «медвежатнике» у мерзкого Кудрявцева, потом металась по матрасу возле уборной — раздавленная, заплеванная, оторванная от близких, с реальнейшей перспективой каторги и тюрьмы на много лет…» И еще о тех днях: «Ровно год назад в этот день я была арестована, — запись от 14 декабря 1939 года. — Ощущение тюрьмы сейчас, после 5 месяцев воли, возникает во мне острее, чем в первое время после освобождения. И именно ощущение; т.е. не только реально чувствую, обоняю этот тяжкий запах коридора из тюрьмы в Большом доме, запах рыбы, сырости, лука, стук шагов по лестнице, но и то смешанное состояние посторонней заинтересованности, страха, неестественного спокойствия и обреченности, безысходности, с которым шла на допросы… Ну ладно… Не надо… Да, но зачем же все-таки подвергали меня всей той муке?! Зачем были те дикие, полубредовые желто-красные ночи (желтый свет лампочек, красные матрасы, стук в отопительных трубах, голуби…). И это безмерное, безграничное, дикое человеческое страдание, в котором тонуло мое страдание, расширяясь до безумия, до раздавленности!..»

3 июля 1939 года Ольгу освободили из-под стражи. Следствие по делу было прекращено за недоказанностью состава преступления. Ольге вернули дневники с красными пометами. Каково ей было прикасаться к страницам, исчерканным красным карандашом! «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят — «живи»… Выживу? Все еще не знаю…»

Страницы из дневника Ольги Берггольц с пометками следователя. Фото: архив

Страницы из дневника Ольги Берггольц с пометками следователя. Фото: архив

Страницы из дневника Ольги Берггольц с пометками следователя. Фото: архив

Страницы из дневника Ольги Берггольц с пометками следователя. Фото: архив

За время тюрьмы Ольга изменилась кардинально. Не было больше фанатичной коммунистки, оправдывавшей любые преступления власти высокой целью. В ее дневнике — и растерянность, и ужас перед открывшимся новым знанием о стране, о людях, которым верила. Но главное, это понимание реальности, где каждый поступок имеет собственную ценность, и предательство — это предательство, а ложь — это ложь.

…А я бы над костром горящим
Сумела руку продержать,
Когда б о правде настоящей
Хоть так позволили писать.
Меж строк безжизненных и лживых
Вы не сумеете прочесть,
Как сберегали мы ревниво
Знамен поруганную честь.

«Решетка, решетка стоит между мною и миром! Решеткой разделено и внутри на волю и неволю…» — записывает она в дневнике в начале 1940 года. Ей всего лишь тридцать, а она пишет завещание потомкам, отдавая себе отчет в том, что и советская литература, и советская печать той поры создадут о ее поколении превратное представление:

Нет, не из книжек наших скудных,
Подобья нищенской сумы,
Узнаете о том, как трудно,
Как невозможно жили мы.

Тюрьма во многом изменила образ мыслей Ольги, ее мировоззрение. Необходимо было заглянуть в себя и ответить, а чем же был для нее 1937 год? Что случилось с Борисом Корниловым? Ведь в те дни в порыве общего помешательства она участвовала в его травле на собраниях, писала в дневнике, что правильно арестован, «за жизнь». Теперь же хотелось повернуть время назад, чтобы из ее уст никогда не звучали подобные слова.

Обложка книги Бориса Корнилова «Молодость»

Обложка книги Бориса Корнилова «Молодость»

«Перечитываю сейчас стихи Бориса Корнилова, — пишет Ольга 23 марта 1941 года, — сколько в них силы и таланта! Он был моим первым мужчиной, моим мужем и отцом моего первого ребенка, Ирки. Завтра ровно пять лет со дня ее смерти. Борис в концлагере, а может быть, погиб… Смерть, тюрьма, тюрьма, смерть…» Все эти чувства и мысли нашли отражение в стихах, увидевших свет спустя десятилетия.

22 июня 1941 года Берггольц пишет: «Мы предчувствовали полыханье / этого трагического дня. / Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье. / Родина! Возьми их у меня!» И в то же время войну Ольга восприняла как освобождение от затянувшегося тупика и отчаяния.

29 января 1942 года ее муж Николай Молчанов умер в психиатрической больнице от истощения и прогрессирующего нервного расстройства. «Как страшно и бессмысленно погиб этот изумительный, сияющий человек. Я ужасаюсь тому, что осталась без его любви. Но пусть бы даже разлюбил — я и недостойна была этой священной его, рыцарской любви, — только пусть бы жил, пусть бы жил…»

Новое понимание свободы, пришедшее в блокадные дни, когда жители города оказались практически брошенными на произвол судьбы, вырастало из необходимости самим принимать решения, брать ответственность на себя. Несмотря на то что НКВД продолжал свою работу и аресты не прекращались, люди, девятьсот дней жившие рядом со смертью, боялись власти уже гораздо меньше. Гордость и достоинство ленинградцев не остались для Сталина незамеченными. После войны был уничтожен (по сути, народный) музей блокады и организовано «ленинградское дело».

Ей удалось выразить свое предназначение в жизни блокадного Ленинграда:

Я говорю за всех, кто здесь погиб.
В моих стихах глухие их шаги,
их вечное и жаркое дыханье.
Я говорю за всех, кто здесь живет,
кто проходил огонь, и смерть, и лед,
я говорю, как плоть твоя, народ,
по праву разделенного страданья…

Ольга Берггольц, 1951 год. Фото: Н.Караваев / ТАСС

Ольга Берггольц, 1951 год. Фото: Н.Караваев / ТАСС

Вторая часть жизни Ольги Берггольц стала ответом на вопрос, для чего ей выпали такие тяжкие испытания. Надо было прожить вместе со страной, с людьми, все события и драмы — от надежд до поражений. Верить так же страстно, как верили ее современники, и разочароваться вместе с ними. Быть счастливой энтузиасткой и погибать в тюрьме. «Я здесь, чтобы свидетельствовать…» — скажет она спустя годы о себе.

После войны она стала человеком-легендой. Вот тут для нее начиналось самое трудное.

Теперь Берггольц не желала участвовать в разоблачениях своих друзей, произносить на собраниях покаянные речи. Она говорила себе в дневниках, что никогда не повторит то, что было с ней в 30-е годы. Тревожным звонком для Ольги Берггольц стал запрет книги «Говорит Ленинград». Об этом ей рассказали друзья, работавшие в Публичной библиотеке, — пришло распоряжение об изъятии из фондов всех экземпляров. Уничтожение книги обычно предшествовало уничтожению человека.

Читайте также

демистификация

Выбеженцы: Шкловский и другие Эмигранты, которые все понимали, но вернулись в советскую Россию — что они пережили?

Ольга Берггольц с мужем Юрием Макогоненко в крайней тревоге едут на дачу в Келломяках. «31 октября 1949. …Ощущение погони не покидало меня. Шофер, как мы потом поняли, оказался халтурщиком, часто останавливался, чинил подолгу мотор, а мне показалось — он ждет «ту» машину, кот. должна нас взять. Я смотрела на машины, догоняющие нас, сжавшись,— «вот эта… Нет, проехала… Ну значит, эта?» Уже за Териоками, в полной темноте, я, обернувшись, увидела мертвенные фары, прямо идущие на нас. «Эта». Я отвернулась и стиснула руки. Оглянулась — идет сзади. «Она». Оглянулась на который-то раз и вдруг вижу, что это — луна, обломок луны, низко стоящий над самой дорогой… Дорога идет прямо, и она — все время за нами. Я чуть не зарыдала в голос — от всего. Так мы ехали, и даже луна гналась за нами, как гепеушник…» Именно в эти дни на обложке ее дневника появились следы от гвоздей: пытаясь спрятать тетради от возможного обыска, Юрий Макогоненко прибил их к обратной стороне дачной скамейки.

Весной 1952 года Ольга Берггольц с группой писателей, в которую входили Александр Твардовский и Юрий Герман, была командирована на строительство Волго-Донского канала, возводившегося силами заключенных. «В начале 52-го, зимой и весной, — дважды Волго-Дон, — писала Ольга в дневнике. — Дикое, страшное, народное страдание. Историческая трагедия небывалых масштабов. Безысходная, жуткая каторга, именуемая «великой стройкой коммунизма», «сталинской стройкой». Это — коммунизм?! Да, люди возводят египетские сооружения, меняют местами облик земли, они радуются созданию своих рук, результату каторжных своих усилий, я сама видела это на пуске Карповской станции, на слиянии Волги и Дона, но это — радость каторжан, это страшнейшая из каторг, потому что она прикидывается «счастливой жизнью», «коммунизмом», она драпируется в ложь, и мне предложено, велено драпировать ее в ложь, воспевать ее… и я это делаю, и всячески стараюсь уверить себя, что что-то «протаскиваю», «даю подтекст», и не могу уверить себя в этом. Прежде всего, я чувствую, что должна писать против этого, против каторги, как бы она ни называлась. До сих пор я мычу от стыда и боли, когда вспоминаю, как в нарядном платье, со значком сталинского лауреата ходила по трассе вместе с гепеушниками и какими взглядами провожали меня сидевшие под сваями каторжники и каторжанки. И только сознание — что я тоже такая же каторжанка, как они, — не давало скатиться куда-то на самое дно отчаяния».

Ольга Берггольц и Белла Ахмадулина в Большом Кремлевском дворце. Фото: Валентин Мастюков, Владимир Савостьянов / ТАСС

Ольга Берггольц и Белла Ахмадулина в Большом Кремлевском дворце. Фото: Валентин Мастюков, Владимир Савостьянов / ТАСС

Вряд ли кто-нибудь мог рассказать о причинах ее алкоголизма и невозможности излечения откровеннее, чем она сама. Ольга Берггольц писала: «…С октября 1951 года усиленно лечусь — вернее, лечат меня от хронического алкоголизма. …Так вот для чего все было — Колина смерть, дикое мужество блокады, стихи о ней, Колиной смерти, Юриной любви, о страшном подвиге Ленинграда, — вот для чего все было — чтоб оказаться здесь, чтоб заперли здесь, всучили оловянную — ту же ложку и посадили над той же страшной кашей, как в тюрьме. А я-то мучилась, мужалась, писала, отдавала сердце и, чтоб заглушить терзания совести и ревности, пила (только от этого и пила), — оказывается, у жизни один для меня ответ: тюрьма. Не можешь подличать, мириться с ложью, горит душа — полезай в тюрьму. Очень помню ощущение тех дней. А лечили «по павловскому методу», «выработкой условных рефлексов» — рвотой, апоморфином. Каждый день впрыскивали апоморфин, давали понюхать водки и выпить, и потом меня отвратительно, мучительно рвало».

В пьяном виде она обличала начальников, высмеивала доносчиков, издевалась над лицемерами. И с ней ничего нельзя было сделать.

После огромного успеха книги прозы «Дневные звезды», написанной на основе дневников, она думает о своей Главной книге. И в центре будущей книги-исповеди должна быть судьба ее поколения, прошедшего через тюрьмы, допросы и пытки. Поэтому она и написала в дневнике такие отчаянные слова: «Тюрьма — исток победы над фашизмом, потому что мы знали: тюрьма — это фашизм, и мы боремся с ним, и знали, что завтра — война, и были готовы к ней». Помогла ли им тюрьма выстоять блокаду? Если считать, что ценность отдельной жизни человека была полностью утрачена, то да. Но и то, что советские люди еще и до войны были готовы к смерти, слабое утешение. Однако они выстояли.

Но Главная книга рассыпается, не складывается. Должно быть, не было сквозного стержня, как в первой части «Дневных звезд». Если бы ей удалось внутренне выйти за пределы советской системы, за пределы «учения», в которое больше не верила, если бы она стала писать историю своих и чужих бедствий как есть — как когда-то бесстрашно о времени и о себе написал Герцен — может быть, у нее бы и получилось. Но для этого надо было не только отринуть веру в коммунистическую мечту, но и увидеть полную несостоятельность социализма, который был построен в Стране Советов. Этот путь сумели проделать Солженицын, Копелев, Некрасов и многие другие ее современники. Ей же он был не по силам. Завершающей частью ее Главной книги должен был стать сборник стихов «Узел». Он вышел в 1965 году. Начинается сборник тюремным циклом «Испытание». Вторая часть — «Память» — открывается эпиграфом из Бориса Пастернака: «Здесь будет все пережитое, / И то, чем я еще живу, / Мои стремленья и устои, / И виденное наяву». В третьей части — «Из Ленинградских дневников» — звучат неопубликованные блокадные стихи Ольги. А в последнем разделе «Годы» она прощается со своей молодостью, с мечтой о счастье… Книга лишена всякого пафоса. Голос Ольги сдержан и суров. Она рассматривает свою жизнь через призму народной катастрофы, которую разделила со всей страной.

Памятник Ольге Берггольц в Санкт-Петербурге. Фото: ИТАР-ТАСС / Сергей Смольский

Памятник Ольге Берггольц в Санкт-Петербурге. Фото: ИТАР-ТАСС /  Сергей Смольский 

Она умерла в шестьдесят пять лет, 13 ноября 1975 года. Некролог появился в газете «Ленинградская правда» только 18 ноября, в день похорон. Согласования наверху шли почти пять дней. Панихида была в Союзе писателей на улице Воинова.

«Зато начальство было довольно, — написал Даниил Гранин. — Похоронили на Волковом, в ряду классиков, присоединили, упрятали в нечто академическое. Так спокойнее. И вроде бы почетно. Рядом Блок, Ваганова и пр. Чего еще надо? А надо было похоронить на Пискаревском, ведь просила — с блокадниками… На Пискаревском хоронить не стали».

Читайте также

демистификация

Жизнь на два профиля Как вычисляли, находили, сдавали, уничтожали «внутренних эмигрантов» в сталинские времена